Прости и прощай

Прости и прощайПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ!

Текст содержит ненормативную лексику. И если вы продолжаете чтение, то подтверждаете, что делаете это осознанно и не возражаете против использования некоторых сугубо русских речевых оборотов в литературных произведениях. Тогда не потребуется: «Да как не стыдно!..». Вас честно предупредили.

Редакция

Став канадцами, мы оплакали утраты. Кто-то пожалел о добре, о должности или привилегиях. Кто-то о семье и друзьях. Я потеряла среду обитания. Я имею в виду не московские улицы и квартиру на Ленинском проспекте, а людей, которые были моей жизнью. Мне с детства повезло. Кроме моих личных друзей и профессионального окружения, были товарищи моего дяди, друзья, коллеги и аспиранты мамы, старинные подружки бабушки с дореволюционных времен – в маленьких шляпках, нежных перчатках и с непременным крошечным бриллиантом на пальце. Достойные, одним словом, старушки.Вся эта орава являлась в нашу коммуналку по очереди, поскольку всем вместе негде было разместиться. Через три года по приезде в Монреаль я впала одним поздним вечером в состояние экстатической ностальгии и вспоминала друзей дома, а вовсе не своих личных. Наверное потому, что на своих всегда бываешь в обиде, а чужие – слаще. Особенно меня привлекали приятели моего дяди Миши, старше меня лет на восемь. Они все умели пошутить. В молодости я часто хохотала громко и заливисто. Одну и ту же историю можно было рассказывать много раз. От одного представления до второго я все успевала забыть. Этим свойством – забывать – я и сейчас владею в полной мере, только вот смеяться разучилась.
Многие из друзей дома охотно рассказывали байки. Иногда записывали. Мой дядя, преподаватель английской литературы и переводчик, собрал маленький сборник любимых историй. Он умер два года назад, а мне хочется предложить вашему вниманию несколько забавных эпизодов из повествования, в котором я сама — персонаж под кличкой «мудрая племянница Алина», что мне, конечно, льстит.
Алина Медникова

Я, Зинде Михаил Максович,
…родился в 1938 году. Сейчас мне 56 лет, и я потихоньку начинаю разваливаться.
Небольшая история вместо эпиграфа. Как-то на «картошке» меня обокрали. Когда мылся в душе после работы, деревенские мальчишки забрались в мой незапертый сарайчик и утянули транзисторный приемник и фонарик. Не успел я вернуться в Москву и завести себе новый приемник и фонарик, как грабанули квартиру на улице Кирова. Свернули хилый замок и, как ни странно, унесли именно приемник и фонарик. Я пожаловался племяннице Алине:
— Какая-то мистика, — говорю. – Оба раза взяли только приемник и фонарик.
— Никакой мистики, — ответила моя мудрая племянница. – Просто у тебя больше нечего брать.
А в каком году это было? Помню, что в ту зиму я ходил в румынском пальто с подстежкой из овчины. А грабителя потом, между прочим, поймали. Его вычислил мой тогдашний сосед, Леня Сержан, и меня даже вызывали в суд. Парень оказался психом, и его насильственно упекли в сумасшедший дом. В общем, грустная история, с какой стороны ни возьми.

Теперь цикл повеселее.
В юности у меня была очень густая и непослушная шевелюра. Правда, и лысеть я начал довольно рано. Как-то раз мать сливала мне ковшиком на голову и заметила, что волосы сыплются. Жили мы тогда вчетвером в шестиметровой комнатке недалеко от Белорусского вокзала – после ареста отца нашу квартиру в центре Москвы зацапал кагэбэшный полковник, и семью приютил дядя Иосиф, брат отца, сапожник. Никаких ванн в одноэтажном бараке, само собой, не было. Мылись на коммунальной кухне, где и обнаружилось, что я лысею. Сестра Фира сказала, что надо заваривать кипятком черный хлеб и мазать этой кашей голову вместо мыла. Затем подскочила тетя Маня Макридова, русская жена дяди Иосифа, и посоветовала яичные желтки. Мать же вспомнила старый еврейский способ для укрепления волос – втирать в голову сырой лук. Чего мелочиться, думаю. Заварил половину банки черняшки, вбил туда два желтка, обливаясь слезами, натер на терке огромную луковицу и… замер с чувством какой-то незавершенности. Наконец в волнении, на сильном душевном подъеме, я круто посолил получившуюся похлебку и попросил у мамы на четвертинку. Она хихикнула и выдала. (Хм… Из 4-го Лесного рядом с Белорусским вокзалом мы уехали, когда я кончал школу. Я тогда уже курил, но водку еще не пил. Да и на четвертинку мать мне никогда бы в те бедные времена не дала. Но что-то ведь было…).

Когда-то мне повезло подстричься в салоне на улице Горького. Я сразу стал вроде бы мужественным, почти красивым и чуть ли не целую неделю берег прическу, готов был спать с ведром на голове. Второй раз такая красота уже не получилась, хотя я и высидел многочасовую очередь. Ходить по салонам или искать хорошего личного парикмахера – на это у меня никогда не было ни времени, ни денег. Но кокетство в душе остается, хоть и стареешь. Поэтому, чтобы добиться расположения парикмахерш, я одно время, садясь в кресло, бросал им на стол рублевую бумажку вместо положенных тогда сорока копеек и просил постричь меня «на рубль». И вот, когда в очередной раз я щедрым фертом повторил эту операцию и, откинув голову на спинку, посмотрел в зеркало на свою молоденькую мастерицу, та в задумчивости оглядела мою плешь и, наконец, сказала: «Вы знаете, я бы и рада, но на рубль тут никак не будет». Мерзавка!

И наконец, чтобы закрыть тему. Опоздали мы как-то с Сенькой Фридрихом на электричку в Москву – ехали домой с занятий из любимого пединститута. Ждать следующую было около часа, и мы пошли в магазин номер 20, который недалеко от станции. На первом этаже там продовольственный, на втором – универмаг. Поднимаемся на второй этаж и глазам своим не верим – в галантерейном отделе стоит на витрине очень дефицитный «Биокрин», такая чешская жидкость для поливания плеши. Мой сосед по улице Кирова – Аркадий Яковлевич — целый год дважды в день ваткой втирал «Биокрин» в свою голую, как биллиардный шар, голову, и на ней появился пушок, нежный, как у цыпленка на попке. Но дело даже не в лысине. В конечном итоге, плевать на лысину. У Сеньки, кстати, ее вообще нет. Дело в том, что зимой, когда долго ходишь в меховой ушанке, часто зудит голова. И «Биокрин» здорово помогает, особенно, если поливаться им после душа. В общем, порылись мы в карманах и наскребли: я на пять флаконов, Сенька на три. Флакон стоил шестьдесят копеек. Продавщица посмотрела на нас с большим уважением, мол, какие умные люди эти преподаватели, и говорит, махнув рукой на соседнюю очередь, где толпились какие-то ханыги: «А эти мудаки жрут лосьон за рубль пятнадцать!» Не знаю про себя, но Сенька со своим синим еврейским носом, видимо, и вправду похож на алкаша, хотя именно я – да, а он (от скупости) – нет.
(Как-то на картошке подходит ко мне в поле тракторист и говорит:
— Пошли выпьем.
— Не пью, — отвечаю. (Больно нужно мазаться. Тем более, что на работе я действительно не пью, разве что после отбоя).
— Не пиздишь? – спрашивает.
— Нет, — отвечаю.
— Только не еби мне мозги, что твой Ароныч (Семен Аронович Фридрих) тоже не принимает. Кого-кого, а этого сразу видать.)

После смерти сестры я нашел в бумагах ее старые метрики: «Зинде Эсфирь Мордуховна родилась 6 января 1920 года». Наши родители значатся там так:
Отец – Зинде Мордух Мовшевич
Мать – Зинде Гинда Шимоновна.
Я и не знал их настоящие имена, привык к Максу Моисеевичу и Гинде Семеновне.
Вышли они из захолустного Слуцка в Белоруссии. О предках со стороны матери мне практически ничего не известно. Ее отец исчез где-то в 1904 году – кажется, уехал в Америку и пропал. Мать заживо сгорела в Москве в 20-е годы, когда училась управляться с керосинкой. Даже фотографий не осталось, хотя Мордух и любил снимать. То ли он тещу не жаловал, то ли она погибла раньше, чем в доме завелся фотоаппарат.
О родителях отца я знаю больше. Деда, правда, не помню. Говорят, это был тихий, чуть пришибленный еврей, который любил выпить рюмочку и раздавать детям во дворе леденцы. Бабка – властная, костистая, крепкая, нарожала ему 11 детей по принципу: «Ну еще одного заведу, ну еще одна кружка воды в суп». Жила она стиркой белья, а перед смертью – ей тогда стукнуло уже 90 – чуть не вышла замуж: познакомилась на бульваре с царским генералом. Но когда тот надумал подарить ей телевизор, его пожилая дочка взбунтовалась и каким-то образом разлучила влюбленных. При бабке многочисленная семья по торжественным датам еще собиралась, потом распалась. У меня в Москве, видимо, куча двоюродных братьев и сестер.
Итак, местечковый Слуцк. Отец – неграмотный маляр, перебивается случайными заработками. Ему около семнадцати. Мать – ученица в портняжной мастерской. Кончила экстерном четыре класса гимназии, пухленькая, хорошенькая, на год моложе. Он делает ей предложение. Она фыркает: «Еще чего! Босяк!» Но тут на страну обрушивается Великая Октябрьская. Отец – первый и единственный в местечке коммунист, вступил в партию еще весной 1917, когда в городке стояли на постое солдаты. Маузер, кожанка. Мать устоять уже не может. Он разбойничает около года в железнодорожной ЧК, получает ранение, и его отправляют в столицу на рабфак.
В Москве им дают двухкомнатную квартиру в доме «Нерензее» на площади Пушкина и ордера на склад с отнятыми у буржуев вещами. Они берут там постельное белье с дворянскими монограммами, ломберный столик с секретным ящичком, шкаф в стиле «модерн» и Бог знает что еще. С тех времен у меня осталась дурацкая фаянсовая ваза для фруктов, с ангелочком.
В общем, отец начинает учиться. Мать с трудом объясняет ему, что такое дроби. Он потихоньку заканчивает рабфак, поступает в институт и… когда его в 1938 году забирают, он уже главный технолог артиллерийской промышленности Советского Союза, профессор, и самое удивительное, автор книги «Протяжки», переведенной (в те-то темные наши времена) на английский, немецкий и французский. А еще он был изобретателем и ускорил перед войной проходку пушечных стволов чуть ли не в тысячу раз. Макс оказался на редкость талантливым.

Анекдот. Уже во времена перестройки ехали мы с племянницей Алиной домой на частнике и разболтались, как бы мы, мол, жили, не арестуй эти сволочи нашего Макса. И тут водитель внезапно сказал: «У моего деда до революции было в России три публичных дома. А как бы жил сейчас я, если бы не ваш Макс?» И не отдал, подлец, сдачу с десятки – экспроприировал. И был, по-моему, прав. У меня до сих пор чувство вины перед русским народом, даже антисемитизм я в какой-то мере понимаю. И голосовать не хожу. Это дело коренного населения.
Засадили отца, само собой, по доносу, из зависти, но по сути за то, что несколько лет он проработал за границей. Был каким-то начальником по закупке станков в США, Англии и Германии, а заодно, я уверен, советским резидентом по техническому шпионажу. Однако официально первый срок ему влепили за троцкизм.
Через пару лет после смерти Сталина к нам домой заявился маленький лысый человек и спросил, жив ли Макс. Мать ответила, что жив, но еще не приехал. Лысый спросил, за что Макса посадили, и когда узнал, смеялся до слез от души. Оказалось, что отец, ярый большевик, как-то раз крепко набил ему морду – человечек действительно был троцкистом. Но как он хохотал!
Я познакомился с отцом в семнадцать лет. От меня раньше скрывали, где он. Говорили, что военный и где-то служит. Меня это мало волновало – тогда редко у кого были отцы. В начале 50-х его реабилитировали, восстановили в партии и тут же назначили по партийной линии главным технологом норильских рудников. Правда, всю отсидку засчитали за северный стаж, и приехал он в отпуск в 1955 году с уймой денег. Сбежались родственники. Человек он был широкий. Старший в семье, до лагеря – самый успешный, он вытащил из Слуцка всех своих братьев и помог им встать на ноги. Галстуки или что иное покупал дюжинами и подарки делать любил. Когда дошла очередь до меня, я попросил у него кисточку для бритья. Он, ясное дело, обиделся. Не сошлись мы, спорили из-за политики, дулись друг на друга. Я во время «оттепели» диссидентствовал, бунтовал. Он колебался вместе с линией партии. А сестру отец любил.
В семью Макс после Севера возвращаться не стал и завел себе какую-то костлявую, дремучую мымру. Мать переживала – хотя в лагеря она за ним не поехала, но изменять – никогда не изменяла. А перед его возвращением вставила себе зубы и однажды, когда я вернулся из школы, оскалилась мне навстречу. У меня от неожиданности сердце зашлось.
Потом он получил квартиру в Черемушках, работал. Мы изредка встречались, поругивались. Мымра, правду говоря, ухаживала за ним хорошо, а потом надула сестру и меня с наследством. Умер он в 1975 году, за два месяца до матери. На похоронах в крематории говорили всякие революционные речи (меня от них тошнило, но мудрая Алина сказала, что именно такого прощания дед бы и хотел). Где урна, мымра нам не сообщила, а потом завела себе следующего старичка.
Когда я сейчас вспоминаю отца, в душе у меня пусто. Всплывают всякие мелочи – помню как пошли мы вместе в баню и первым делом посмотрели, что у кого болтается между ног. Помню, как он, прикрыв глаза, пел за столом революционные песни… Ебаная страна!

Из архива М. Зинде
(продолжение следует)