Аппетитус вульгарис

Высоко… высоко над границей материка и океана клубились тучи.

Они налетали друг на друга, сталкиваясь в бесконечной и бессмысленной сече, потом ровным строем надвигались на острия белоснежных, позабывших о наступившем лете пиков. Наседали, нанизывались на сахарные, будто облитые глазурью, вершины – в ярости, в непонятной, необъяснимой борьбе за первенство, в неожиданном и бесконечном любовном экстазе. Они меняли очертания произвольно и бессистемно.

Непобедимые их шеренги вдруг теряли стойкость и напористость, рассыпались по небу беспечным тополиным пухом, и тут же вновь сплетались воедино в неожиданно страстном объятии. И в этот момент они казались ему лучшими в мире любовницами. Такими, о которых только и мечтать одинокому человеку на пустынном пляже.

Что он здесь делает? Что он вообще делает в этом диком месте, так далеко от дома и от своей женщины?

 

Он уходил.

Брёл по берегу, и из-за пазухи его выглядывало непонятное существо – то ли кошка, то ли лисица. Оно то высовывало хитрую остроносую мордочку, то, проделав под одеждой какие-то замысловатые па, вдруг вываливало наружу длинный полосатый хвост и принималось раскачивать им перед лицом мужчины. В такт шагам: раз-два, раз-два.

Оно поселилось у него давно. Вечно изменчивое, как погода. Или, к примеру, как настроение его дражайшей супруги – большой, рыхлой женщины с мягкими, как гагачий пух, грудями цвета топлёного молока.

Просто появилось однажды, ширкнуло хвостом, вспухло маленьким комочком под сваленным в углу тряпьём, скользнуло тенью под ходившей ходуном скрипучей кроватью. Да так и осталось. И, латая после рыбалки разорванные сети, оглаживая объёмистые бока своей женщины, отирая усы и бороду после сытного ужина, мужчина всякий раз удивлялся происходящим с существом метаморфозам: то колючками обрастёт – не тронь, уколю, то шариком воздушным надуется, то подушкой с кистями обернётся. Совсем вот недавно клюв отрастило, уцепилось хваткими коготками в плечо и давай долбить его в темечко – не сгонишь, не отобьёшься.

И супружница его нервничала-переживала – что за дрянь в доме завелась? Гони её в шею! А он и сам понять не может. А гнать – жаль. Что за зверь – кто его знает? Может, ему место в Красной книге? Может, последнее на весь мир осталось – только у него?

Так и существо ведь неглупое. Увидит, что хозяйка не в духе, да и спрячется. Только глазками-бусинками из-под кровати поблёскивает.

Вчера вот в доме тихо – и оно всё снаружи, всё на глазах. Кошка и кошка. Лежит себе тихонько, ушками только шевелит да хвостом подрагивает.

Весь вечер просидело спокойно в уголочке, примостившись у тёплого бока печи, сложенной из гладких, окатанных морем камней. Только потягивалось время от времени гибким рыжеватым тельцем, скручивая и раскручивая кольца, играло длинным хвостом и пофыркивало насмешливо, слушая разговоры троих за грубо сколоченным столом.

Гость у них был. Старый знакомец. Учились когда-то вместе, потом разошлись их пути-дорожки. Тот в учёные подался. Не иначе, как от горя и разочарования. Постоял в церкви чуть позади невесты, поразглядывал кудряшки, вьющиеся по высокой шее, пожал счастливому сопернику руку и ушёл. Вот прямо в день их с хозяйкой свадьбы: собрал пожитки – и поминай как звали. Теперь гость – путешественник, первооткрыватель, известный человек. А он – обросший сединой рыбак. Вздохнул.

С ума сойти, четверть века минула.

И ведь как всё обернулось! Пришёл, постучал в дверь, хозяйка так и обмерла. Двадцать пять лет – не пять минут. Переменился, конечно: бородой зарос, волосами поредел. А так – как был красавец да умница, так и остался. Словами непонятными раскидывает, будто зерно в тёплую пашню сеет, глазами шустрыми – шмыг-шмыг по хозяевам: поняли, оценили ли?

Оценили – а как же! Хозяйка грудями на стол легла, да пуговичку верхнюю ненароком задела – ворот отворила. У мужа аж в глазах загорелось – хороши груди. Свежи, как простыни, что в сундуке стопочкой сложены.

А она гостю:

— Что ж ты, ластонька, борща не ешь. Отвык, поди, путешествуя.

И грудью заколыхала, привораживая.

— Ем, ем, хозяюшка. Вкусно очень. Так ведь земли там какие – бросил одно зерно, заколосился целый гектар. И уж животные диковинные – miraculus bestias!!! А цветы! Цветы!!! Один Ammorphophallus чего стоит!

— Ну, животные диковинные и в наших краях водятся, – не выдержал хозяин.

Поднялся, шваркнул ладонью по столешнице.

— Гляди, чудо какое.

Подхватил на руки существо, поднёс к столу:

— Гляди.

А гость:

— Да что за чудо? Кошка как кошка! Окраса, правда, чудного. Но и только. А так – felis vulgaris. Кошка обыкновенная.

А существо, как назло, ни тебе клювом побаловаться, ни чешуёй обрасти. Лежит себе на руках хозяйских, помуркивает, падла.

И хозяйка его, нет бы сказать: действительно, чудо… Вчера ж только орала, что чешуя евойная хуже рыбьей к ногам липнет, спасу нет! Так нет – кивает гостю, поддакивает:

— Какое ж это чудо? Кошка как кошка.

 

Рассердился хозяин, разогорчался. Но вида не подаёт. Так только – позёвывать принялся. Дескать, спать пора.

Хозяйка быстро смекнула, что к чему. Говорит:

— Что-то ты совсем раззевался. Устал, видно. Ложился бы, старый, баиньки. А я гостю нашему потом постелю. Интересно про страны чужие послушать – спасу нет.

Так и пошёл муж. А что сделаешь? Не скажешь ведь, что, дескать, расхотелось спать. Целый час перед этим зевал, да так смачно, что чуть углы губ не разорвал до самых ушей.

А хозяйка с гостем все «шу-шу-шу» да «хи-хи-хи».

Он уже придремал было совсем, как вдруг… шум, треск, будто крыша рушится. Да и свет погас, маслом горелым запахло. Вот беда. Лампу опрокинули. Как бы не вышло чего. Уже встать собрался – помочь. Да голос гостя будто комнату осветлил.

— Ах, ч-ч-чёрт. Вот незадача. Свет, хозяйка. Быстрее! Свет!

Шорохи ещё, звуки, будто кролики в клетке завозились. Да и полыхнул, зашипел, разгорелся фитиль.

Хозяин только глаз приоткрыл – полюбопытствовать.

Хозяйка его – вся взъерошенная, с глазами распахнутыми. Дышит, как печь, пирогами заполненная. И гость на самой её груди руками возит. Пальцами тонкими блузу расправляет, да пришёптывает:

— Ах, ч-ч-чёрт. Вот это экземпляр! Acherontia atropos. Мёртвая голова. Из-за кружев твоих, матушка, такую красавицу чуть не упустили. Давай банку – пока крылышки не повредил.

И хозяйка вся зашлась, забегала – ах, ты… де ж банки-то пустые?

 

Тут и сон хозяина сморил.

Существо побродило по дому, потыркалось из угла в угол, да и прикорнуло сбоку от сложенной в «подушку» хозяйской куртки.

А едва сумеречный рассвет вполз в дом, проснулось и принялось куролесить.

Пощекотало, пробуждая, хвостиком мужчине под носом, шепнуло нежные слова в заросшее седым волосом ухо – он спросонья и не понял что – и зазмеилось по заметно одряхлевшим мышцам груди вниз, куда-то к пупку.

Да что ж ты делаешь?! – отодвинул он, сбросил существо со своего живота. – Не вводи в грех.

Да какое там! Всё ползает да щекочет. И не захочешь, а проснёшься да подымешься.

 

А с утра, как всегда, пить хочется. Бегом в сени.

Громыхнул ведром, оглянулся… Гостя б не разбудить. Спит себе в соседней комнатке, посапывает латынью. Хр-агррриус-конвольвули-хррр-бррррахипелма-хррр.

Ведро отозвалось бульками колодезной воды да бликами света на заколыхавшейся поверхности.

А жена уже воды натаскала, квасу процедила в кувшин да на базар унеслась – быстра.

— Слышь, а что это ты мне сегодня поутру в ухо-то шептало? – спросил ненароком, забывшись.

Хихикнуло существо, носик хвостом прикрыло:

— Слова нежные, чтоб о себе не забывал… Об организме своём… Не молод уже, чтоб деньками разбрасываться.

Мужик так и сел:

— Ты что ж – говорить умеешь? А раньше чего молчало?

— Так раньше что с тобой говорить было? Ты и знать не знал, чего хочешь…

— А теперь знаю?

— А разве нет? Разве не ты вчера перед сном самым думал, сколько, дескать, можно у юбки бабской сидеть да сети чинить? Пора, мол, и делом заняться? Открытий всяких наоткрывать, умных слов полную голову насобирать. Чтоб бабы у твоего удилища косяками ходили, вертелись, да плавниками посверкивали. Не ты ли думал?

Засмущался.

— Скажешь тоже – косяками. Баб-то в нашем посёлке – раз-два и обчёлся.

— Так, знаешь, сколько посёлков и городов на свете? – махнуло хвостом, взлетая на край стола.

Почесал голову.

— Твоя правда. Сколько можно жизнь у дома просиживать? Другие – вона сколько всего повидали да понаузнавали. А я чего ж? Хуже, получается? Жизнь полную приключений на тело мягкое да губы горячие променял? Не дело это. Тем более… — замолчал, будто язык прикусил. — Ладно, идём, и правда. Только вот кваску на дорогу глотну.

— Молочка мне не забудь налить.

 

Так и собрались. Допили молока и кваса, обтёрли губы.

Оглянулся на гостя, насвистывающего сонные рулады мясистым носом.

Поднялся и вышел из продуваемого всеми ветрами домика, прошёл по улице, ещё вчера встретившей предыдущего путешественника, а сегодня провожающей его.

 

Он шагал по равномерно вдавленным в землю кубикам мостовой с небольшим мешком за плечами, поддерживая одной рукой пригревшуюся на груди животину.

В этот рассветный час покинул, наконец, серый, призрачный рыбацкий посёлок, ступил на влажный песок узкого длинного пляжа и, сняв старые туфли, закинул их в заплечный мешок.

Со стороны казалось, он разговаривает сам с собой.

 

— Знаешь, полжизни думал, если честно… правильно ли, верно ли выбрал. Вот, гляди… почти всю жизнь про… В общем, прожил. И всегда рядом была она. И я думал, что любил её. И никак не мог понять, почему, если я так люблю эту глупую смешную женщину, мне так хочется однажды собраться и уйти? Вот так, как сегодня. Вперёд. Знаешь, я всегда хотел её всю – от плоских, намятых неудобной обувью и бесконечным стоянием у плиты пяток до давно поседевшей макушки. Она красила волосы этой дурацкой красной травой. Она думала, я не вижу, как она седеет. Я просил: позволь мне видеть тебя. Я хочу видеть, как ты кричишь. Как в зрачках вспыхивает удовольствие и прокатывается судорогой по всему телу. А она отвечала… если б ты только знало, что она говорила. Она смеялась, зажимая ладонью рот. И говорила: «Ты старый чудак… нет ничего более бесстыдного и нелепого, чем это… когда души улетают на небо, позволяя телам становиться животными, предоставляя им следовать животному инстинкту… это отвратительно, это жутко, это безнравственно, наконец». И я подчинялся ей. Гасил свечи, закрывал ставни, укрывался одеялом. И вот вчера явился он, и я понял… Я понял: она просто не любит меня. А, может, и не любила… никогда. Он – тоже немолодой, давно не стриженый, он – путешественник, первооткрыватель, учёный. Он отправился в путешествие двадцать пять лет назад, в день нашей свадьбы. И вернулся вчера. Он пришёл к нам. И мы пили вино и слушали его рассказы об открытых им невиданных землях и плодороднейших плантациях. И я понял – сегодня, с ним, она оставит ставни открытыми.

 

Он шёл по берегу. Сердце его колотилось от выплеснувшейся наконец обиды. И от гнева, вдруг выросшего на этих его словах, как хлеб на дрожжах. И от жалости – сначала, к ней, глупой, не понявшей, не увидавшей своего счастья. Потом к себе – потратившему жизнь на иллюзию.

Ступни его сердито приминали песок, оставляя на прибрежной полосе недолговечные углубления.

 

Оно зашевелилось на груди, вдруг легонько корябнуло его когтями.

— А ты никогда не замечал, что всё стремится к одному? Деревья, кусты, травы в садах… Всё стремится вырваться из ограниченной человеческой логики. Трава прорастает сквозь гравий дорожек, деревья распластывают ветви по сторонам – с каждым днём все дальше и бессистемнее, кусты прижимают ветки к почве, укореняя, отбрасывая побеги. И каждый раз секатор садовника ограничивает их свободу, втискивая все в выдуманные человеческие рамки. Но вот что интересно – как бы ни стремились все эти травушки-муравушки к свободе, они всё равно в конце концов оказываются побеждены садовником. Не навсегда, но регулярно.

Он спустил его с рук.

— Пройдись, засиделось на моей груди. Всего уж меня исцарапало.

Фыркнув, то ли недовольно, то ли насмешливо, существо разметало хвостом ракушки.

— И ты иди. Только про травку с деревьями не забывай.

И оно тенью заскользило рядом с человеком.

 

А он шёл вперёд, широко, в сердцах размахивая руками. Уходить – так уходить. Так, чтобы навсегда. Чтобы вырасти, выпрыгнуть из собственной шкуры, стать умнее, сильнее, красивее. Чтоб женщины… ух… И не только своя, которая знакома до последней складочки, до последнего ноготка. И чтоб… господи, как же он говорил?.. миракулюс чего-то там… чтоб не только говорить, чтобы сны видеть на латыни, а не то, что… Ох, а сны-то ему снятся хорошие. Здоровые сны. Хоть и знакомые до последней складочки, до последнего ноготочка…

Мысли эти подпрыгивали в такт его шагам – раз-два, раз-два… И сменялись на каждые «два».

«Раз» – уходить, так уходить…

«Два» – складочки…

«Раз» – вырасти бы из себя…

«Два» – тенью стелется…

Остановился.

— Слушай, а ты-то кто? Живёшь в моем доме, пьёшь молоко, спишь на моей подушке. И меняешься не спросясь. То «об организме позаботься», то «про травку с деревьями не забывай»! А не наподдать ли тебе хорошенько?

— Бестолковый ты человек, – обиделось существо и на глазах стало зарастать иглами. — Тебе все наподдать да наподдать. А ум – дома забыл? Не быть тебе учёным. Себя не признаешь… Я – это ты, твоя тень, твои желания, твои устремления. Всё тебе разъяснять да показывать надо. Дубина.

Оно зло дёрнуло головой и пошло вперёд иноходью, по-военному чеканя шаг.

 

— Ладно, не обижайся. Решено – значит, решено. Вперёд – значит, вперёд.

Мужчина догнал его, пошёл рядом. Упрямо рассекая ладонями воздух. Раз-два! Раз-два!

 

Он шёл, растворяя собой туманные дали. Преодолевал сопротивление воздуха, ощущая себя всё более и более невесомым. Наконец, на восходящих воздушных потоках поднялся в небо. Он черпал силы в этом движении, опирался ладонями о встречные течения, ощущая самые тонкие различия в их температурах и плотностях. И стихия нежно баюкала и ласкала его. И вихри, клубящиеся над побережьем, уносили его прочь от материка – к неизвестным континентам и таинственным островам.

 

Прошло шесть часов.

 

В доме пахло шкварками и жареным луком.

Хозяйка возилась у плиты и напевала речитативом:

— Ну, и о чём ты думаешь только? Сети не чинены. Завтра в море выходить, а у тебя дыра на дыре.

Он черпал деревянной ложкой суп из миски, ронял по сторонам жирные капли и блаженно улыбался.

Непрерывное ворчание баюкало и наполняло счастьем.

— Опять ведь не один явился. Опять с этим… животным? Да и то сказать – что-то поистрепалось оно у тебя. Глянь, какое всклокоченное да неухоженное. Где ты его таскал-то за собой? Ах ты, дурашка, — женщина осторожно погладила существо по отросшим иглам. — Где ж вас, дураков, носило?

Охая и вздыхая, она налила борща в блюдце.

Поставила, наклонясь, на пол у плиты, колыхнула задом.

Не утерпел, залез под юбку, скользнул по округлым ногам вверх – эх, хорошо!

 

Почесал загоревшуюся от шлепка руку.

— Капусту вон с бороды сними, охальник.

Села напротив, опёрла подбородок на руку:

— Так где шатались?

— Гость где?

— Гость? – сверкнула зубами, засмеялась дробно. – Проснулся да к себе пошёл. Ему до посёлка его как раз часов пять ходу оставалось. Так он переловил сегодня с утра всю живность в доме. Таракана вон какого-то – бла… бля… тьфу, не запомнила… с печи снял – да в банку. Говорит, особенный какой-то таракан. Не того цвета, что должен быть. Смешной он. Ты заметил, как он постарел?

Мужчина кивнул коротко:

— И храпит не по-нашему. А я, это… — поискал глазами существо, приосанился, увидев, что оно запрыгнуло на сундук и притворилось ветошью. — Мы ходили смотреть, где бы сети получше поставить. Место искали. Да проголодались. Шли, шли, думали: сейчас вдохнём воздуха полную грудь, горы свернём, а как в животе трубы заиграли, да черти в пляс пустились, так и все наши благие намерения, как корова языком… Давай-ка… это… ставни закрывай!

Ева Наду
Монреаль