Втроём

ВтроёмОт редакции
Это эссе мы печатаем в рамках нашего Литературного конкурса-2013 (1 категория).

Первой – и последней – женщине, и…

День обещал быть.По телевизору объявили о последних известиях, но, как всегда, принялись показывать так много хорошо забытого старого, что мы, формально не сговариваясь, заметили:

— Надеюсь, что эти новости всё же не последние.

Дождь убрался восвояси так же внезапно, как когда-то разразился в моём «Солярисе».

— Это твоё пристрастие мне непонятно.

Я беспомощно рассмеялся – или неслышно вздохнул. Не помню, да и не важно.

— Конечно, — продолжала она, — ты напишешь об этом во всех подробностях, с массой намёков, повторов и второстепенных деталей. Кто это будет читать?

Он прохладно кивнул, словно обдавая прошедшим дождём:

— Если он уберёт все детали и повторы, читать тоже не будут. Разгадывать намёки – самое неблагодарное из занятий, а не разгадывать их – самое тривиальное.

От него вечно ожидаешь чего-то неожиданного.

Он громко вздохнул – или властно рассмеялся. Не помню, да и не важно.

Река по извечной инерции обивала пороги, порываясь куда-то, вряд ли зная, куда. Так было предопределено, вот она и старалась послушно, притворяясь непослушной и непокорной.

Мы не переставали разговаривать, ведь для того, чтобы наговориться, нужно не время, а отсутствие слов.

А время… Куда ему торопиться? Ему вряд ли есть до нас дело, да и не может оно, время, взять и истечь. И не может закончиться, в отличие от слов…

Впрочем, слова, к счастью, всё ещё есть.

— Сегодня, смотри, озеро – совершенно свинцовое.

— Когда ты в последний раз видел свинец? – она пожала плечами.

Я промолчал, тем более что метафора на сей раз была и вправду не из лучших.

А вокруг меня их — метафор — было бесчисленно много, на любой вкус. И само озеро казалось мне большой – огромной – метафорой.

Или метафорической метаморфозой.

Он не согласился:

— Оно вполне естественное и неизменное, в нём нет ни капли метафоричности или метаморфозности.

— Но разве неестественная метафора – это метафора? – возразил я. – Она, в лучшем случае, — неудачное сравнение, неуклюжее, как скрип уключин и вёсел в неумелых руках.

— А в худшем? – солнечно улыбнулся он нам обоим.

Я снова промолчал. Не замолчал, разумеется, — мне это не под силу. А промолчать – вовсе не значит замолчать. Говорить молча иногда приятнее, чем молчать вслух. Собственно говоря, всегда приятнее – мне во всяком случае.

— Тебя не понимают именно потому, что ты – говоришь, — заметила она, подтверждая мои размышления.

— Или пишешь, — отозвался он беспечной анафорой, всё же, кажется, не соглашаясь с непониманием.

Надеюсь, что — не соглашаясь.

Потому что он дал ей в руки старый, потёртый кувшин и помог зачерпнуть им немного воды из бескрайнего озера. Я подставил руки под серебристый поток. Метафоры незло и забавно звякали одна о другую, словно монетки или хрустальные рюмочки, не царапаясь, не разбиваясь и, кажется, не заканчиваясь.

Кажется, не заканчиваясь…

Всё же нужно будет побывать там, — постарался я дать слово себе и ей. – Ведь многие из этих слов – оттуда.

— Кувшин, кстати, тоже, — добавил он. – Даже если не назвать его как следует — амфорой.

Невидимые пальцы, ранним утром затуманившие всё вокруг, наконец-то подняли туманный занавес, и солнце вспыхнуло, словно свет в театральном зале после окончания нескончаемой премьеры.

Мы пошли по старой улице, на которой трамваям было бы тесно, не говоря уже о троллейбусах.

Он незаметно насупился:

— Всё никак не забудете о троллейбусах с падающими штангами и трамваях, оглушительно звякающих по ночам? Всё не остановите свою заезженную, всю уже чёрную пластинку?

Она пожала плечами:

— О штангах не помню. А ночью, если и не спалось, то совсем не из-за трамваев.

— И пластинка – хоть и чёрная, совсем не заезженная, — поддержал я не просто её, но и нас.

Молчаливая старинная улица, которой было о чём помолчать, уводила от всё никак не забываемых трамваев и вела куда-то, что пока не имело для нас названия. Да и её самоё, эту скрытную улицу, нам только предстояло назвать. Разумеется, название у нашей новой, хотя и такой, оказывается, старой, улицы было, но его дали не мы, а ведь до чего же неуютно на улице, которую назвали, не посоветовавшись с тобой…

— Улица Старой Святой? – неслышно предложил он.

Я подумал, пригляделся к улице, неохотно превращающейся в нашу, и возразил:

— Лучше – Старинной. Думаю, святая была молодой и красивой.

— Для тебя все святые — красавицы, — немного недовольно рассмеялась она. – Хорошо, что не наоборот.

Я обнял её и тоже рассмеялся.

— Правильно, — сказал он. – Улица Старинной Святой звучит загадочнее и поэтому лучше. А что касается тесноты, то вы же, надеюсь, не в обиде?

Если улица – своя, то на неё не обижаешься. А чтобы сделать её своей – нужно дать ей имя. Это непросто, как непросто всё новое до тех пор, пока не станет старым. Иногда не становится, к сожалению. Она вздохнула, на этот раз соглашаясь. Впрочем, скорее всё же я по-прежнему согласился с нею.

Она невесело покачала головой:

— Сначала обещанная сказка должна сбыться, только после этого улица станет своей. Почему сказка не сбывается, если она обещана?

— Сказка сбывается только на своей улице, — неуклюже попытался я успокоить её. — На чужой сказка не сбудется, тем более обещанная. Знаю я их, эти обещанные сказки.

Она смирилась, но не успокоилась. Я это чувствовал и старался отвлечь её, хотя с определённого возраста никого отвлечь уже не удаётся.

Заезженная, как старая чёрная пластинка, проезжая часть шкворчала и растекалась горячим шоколадом под выживающим из ума солнцем. Оттопыренные уши шипящих, скрежещущих шинами машин послушно отражали реку вечно спешащих водителей, пассажиров, пешеходов.

Выживающим из ума? – удивился я собственной ошибке, оправдать которую можно было разве что неожиданной и безжалостной жарой. – Выжить можно только из того, чего нет. Если есть – выжить невозможно.

— Неожиданной? – удивился он.

На небе, кроме недоброго солнца, висели крохотные облачка, похожие на неприкаянные нелетающие тарелки.

— Почему ты не выберешь другую метафору? – подсказала она. – Например, что-нибудь о кусочках ваты.

— Они все уже найдены, — я всё же постарался защитить свою неожиданную находку.

По правде говоря, все мои находки – для меня неожиданные…

— Чтобы утверждать это, нужно прочитать все книги без исключения, — возразила она.

— Я знаю, хотя, к сожалению, не прочитал и тысячной части… А вот объяснить, почему знаю, тяжелее, чем уловить неуловимейшую из метафор. Увы, мне этого не объяснить…

Двери старого, хотя далеко ещё не старинного университета, настежь распахнули две похожие на нас с нею девушки. Они стремительно приближались к нам, так же быстро удаляясь. Мы знали, куда они торопятся: им предстояло сыграть на рояле любимый мой клавир в картине моего любимого художника. Или это фортепиано? Никогда не понимал разницы, да это и неважно. Важно то, что сыграют они — нам, я в этом не сомневался.

— Так уж и не сомневаешься? – прошуршал он неслышно и потому оглушающе.

Нестрашно потому, что я в них не сомневался.

Оглушающе потому, что совершенно не был уверен.

— Это бабушка надвое сказала, — вздохнула он.

— Не наговаривай на бабушку! – рассмеялись мы все вместе. Он тоже смеялся, хотя не для всех спешащих, да и не торопящихся, его смех был очевиден.

Согласившись с этим, мы зашли в наш традиционный магазинчик мороженого. В этом магазинчике здорово: там дают скидку постоянным клиентам, таким, как мы, и прозрачные чашечки для мороженого – красивые и удобные, как нигде. А главное – мы постоянные клиенты, потому что не своё – не может быть постоянным.

— Ещё как может!.. – поправила меня она.

Что мне едва ли не больше всего там нравится, продолжал я, это то, что не нужно торговаться, скидку там дают безо всякой торговли.

«Торговаться я не умею», — сказал я давным-давно в своё оправдание и махнул рукой. Не на себя, конечно, — на торговлю.

Мы расплатились и вышли, держа в руках прозрачные, бесконечно полные чашечки мороженого. Я уже хорошо знал, что им предстоит оказаться безнадёжно пустыми, но когда чашечка полна, в её пустоту не верится. Если бы верилось, разве зашли бы мы в наш магазинчик и разве заходили бы постоянно?

Закатные облака розовели детским клубничным муссом.

— Помнишь? – с надеждой спросила она. Я вздохнул:

— Сейчас такого мусса нет…

— Ничего такого уже не делают, — не возражал он. — Наверно, чтобы не дискредитировать идею. Да и вообще – так, как было тогда, всё равно больше не будет. Не потому, что было лучше, а потому, что не будет – так…

Мы посмотрели по сторонам: их было много, наверняка больше четырёх. Молчаливо журчащий синий обруч легко поддерживал хотя и не вставшие дыбом – чему удивляться у себя дома? – но всё равно спутанные, перепутанные, словно старые, почти старинные трамвайные маршруты, сосны-волосы.

Мы шли и шли, и мой хорошо темперированный клавир звучал под руками двух вовремя севших за пианино девушек, помогая нам разговаривать, и наговориться не удавалось – да мы и не старались. И дождь то ожидаемо останавливался, то неожиданно, словно в моём «Солярисе», врывался в неостанавливающийся кадр.

Или за рояль. Я никогда не понимал разницы, но это и не важно.

А он старательно становился своим, как бы нелегко это ни было. Попробуй – стань своим для тех, у кого так много своего.

Он старался – каждой своей улицей, каждой капелькой своего неизбывного озера, каждой чашечкой незаканчивающегося мороженого. И кленовые его листья медленно кружились, словно наши такие незабытые, такие незабываемые, такие далёкие-предалёкие, так хорошо темперированные пластинки, постепенно – потому что это требует никуда не спешащего, равнодушного к нам времени – становящиеся из чёрных совершенно цветными – красными, коричневыми, жёлтыми…

Он старался.

И мы старались помочь в этом ему и себе.

И у нас троих понемножку получалось.

… и нашему городу
Михаил Блехман
Монреаль